Брат Юрий А. Ливеровский

Алексей Алексеевич Ливеровский был представителем петербургской интеллигенции, одним из тех профессоров, о которых в студенческой среде ходили легенды. Н. Н. Непении, С. Я. Коротов, Д. В. Тищенко... Это были не только блестящие специалисты, но и колоритнейшие, многогранные личности, каждый из них был эталоном нравственности, образцом бескомпромиссного служения истине. Они говорили со студентами на равных, не боялись показаться чудаками, мало заботились о производимом впечатлении — и ходили в кумирах. Словом, это была интеллигенция в подлинном, полузабытом сегодня смысле слова.
       Тесная квартирка в Профессорском флигеле академии очень скоро стала для меня домом. Тут можно было быть самим собой, тут спорили о судьбе русской интеллигенции — и о сельском хозяйстве, о дамбе — и о литературе, тут смеялись, ругались до хрипоты, а потом в комнату заходила Елена Витальевна Бианки и говорила: «Перерыв. Идемте пить чай». Это была чудесная квартира: здесь каждый, кому было что сказать, мог говорить без оглядки, и его выслушивали внимательнейшим образом. Потом, случалось, разносили в пух и прах, но в высшей степени доброжелательно и аргументированно. Здесь стояла самая чистая атмосфера, в которой не было ни чинов, ни возраста — только истина или заблуждение. И, смешно сказать, на 85-летии Алексея Алексеевича я поймал себя на мысли, что юбиляр значительно энергичнее, деятельнее, моложе многих моих ровесников.Алексей Алексеевич Ливеровский был другом и учеником Виталия Валентиновича Бианки, одним из немногих, кто отстаивал целостность творчества этого крупнейшего писателя-охотника во времена, когда любое упоминание об охоте стало криминалом. Охота проходила и через все его творчество, он знал ее, как немногие,— охотился еще с дореволюционных времен.
       Сейчас, когда я пишу эти строки, на меня внимательно смотрит с фотографии Учитель. Он сидит на диване, рядом взгрустнула о чем-то Елена Витальевна, ее ладонь лежит на локте Алексея Алексеевича. От плохонькой любительской фотографии веет дорогой мне атмосферой Профессорского флигеля, и я чувствую, как к горлу подступает ком. Это последний снимок Учителя.Была обычная наша встреча, одна из тех, которыми я жил все эти годы. Все было как всегда: мебель из карельской березы, портрет Бианки над письменным столом, фотографии офицеров старой русской армии, дам, детей, на стене картина — поздняя осень, степь, борзые держат волка, всадник подлетел, свесился с седла, взмахнул нагайкой... Огромные оленьи рога на стене, тут же серебристая раковина — охотничий рог, давший название лучшему, на мой взгляд, охотничьему рассказу Ливеровского. Алексей Алексеевич радовался, что выходит, наконец, его книга «Охотничье братство», читал нам только что законченный рассказ из блокадного цикла. Потом говорили о моих планах, и Алексей Алексеевич сказал: «Не опускайте руки,  не бросайте  охотничьютему. Надо, наконец, это пробить, гласность же у нас...» «Гласность!!» — и я начал перечислять названия статей и редакций, принявших эти статьи и годами маринующих их в портфелях. Учитель нахохлился, погрустнел, заговорили о другом, пили чай, а перед тем, как разойтись, Алексей Алексеевич протянул мне журнал: «Посмотрите, что они про охоту пишут! И не бросайте, не бросайте охотничью тему...»
       А потом был пасмурный зимний день, сухо рванули тишину Богословского кладбища дуплеты двустволок, резко пахнуло пороховым дымком... Этот обычай описан в нескольких рассказах Ливеровского, так хоронил он друзей-охотников, так похоронили его мы. Хмурилось небо, пахло сгоревшим порохом, и Елена Витальевна все старалась прикрыть свежую могилу чистым снежком, будто снег мог скрыть, смягчить эту рану... Мы стояли с Борисом Васильевичем Ермоловым, одним из многих учеников Алексея Алексеевича, и прятали в чехлы ружья — я свою старенькую тулку, он — легендарное лебо Ливеровского.
       «Ну, вот и встретились они с Юрой,— сказал Ермолов, имея в виду похороненного тут же старшего брата писателя, тоже профессора, охотника и поэта.— Сядут теперь, костерок разведут, чаи гонять будут, говорить про охоту и нас поджидать...» И я вдруг с особой остротой ощутил, что от нас уходит целая эпоха. Что прощаемся мы не просто с Другом и Учителем — прощаемся с последним охотничьим писателем России.

Н. Судзиловский

http://oruzhie.com/images/foto_in_galery/150710_290.jpg

Братья Ливеровские — Юрий Алексеевич (слева)   и  Алексей  Алексеевич  на  охоте на   зайцев   в   Ленинградской   области.

       Юрке везло — так мне казалось в детстве. Судите сами: он был старше меня на пять лет, значительно выше ростом, и все интересное начинал первым он, а мне оставалось только подражать ему и изо всех сил доказывать, что я тоже могу не хуже — за что и поколачивал он меня изрядно.
Мы жили на Одиннадцатой линии Васильевского острова, учились на Четырнадцатой — в гимназии Мая, Готовили уроки, бегали на каток. Юрий рано стал заниматься легкой атлетикой, я с семи лет регулярно плавал в бассейне Московского корпуса. Свободного времени было мало.
       Летом мы каждый год на даче в Лебяжьем. Отец, морской врач, уходил в плавание, мать часто уезжала за границу. Мы, дети (Юрий, Маруся и я), жили под надзором добрейшей Екатерины Ивановны, бабушки с материнской стороны. С нами была и кухарка Кира, которая так долго жила в семье, что стала своим человеком. Она строго командовала всеми: и нами, и бабушкой, и мамой, когда та приезжала. Исключением был отец.
Лебяжье, это удивительное сочетание леса и моря,— романтический фон нашего с Юрием детства. Там на свободе начинались наши увлечения. Первым была охота — страсть, которую мы с братом сохранили на всю жизнь.
       Началась наша охота, как и у большинства мальчишек, со стрельбы из рогаток и луков. Потом отец прислал нам из плавания гладкоствольное малокалиберное ружьецо монтекристо и много патронов. Юра и я без конца снимали со стены дорогой подарок, целились, нюхали приклад — на всю жизнь запомнился этот волнующий запах,— перебирали осаленные патрончики. Стреляли мы непрерывно, тратили уйму патронов. Научились пользоваться пулевым оружием на всю жизнь. Добыть воробья даже с конька Большого дома, а он был двухэтажным, нам ничего не стоило. Новую вспышку увлечения стрельбой вызвала вторая посылка отца. Он прислал из Финляндии специальные патроны — в них вместо привычной нам пульки в бумажных гильзах была мельчайшая дробь,совсем как у «взрослых» ружей. Охотились мы на воробьев на ходу и из засады: накрошим булку на дощутую крышку помойки, спрячемся в стоящий рядом решетчатый дровяной сарай и с трепетом ожидаем. Легкий шум крыльев — и вот он, огромный, с черным пятном на шее самец-воробей. Сел на приваду, осторожно оглядывается. Выстрел — победа! Охотились мы на воробьев и овсянок, Кира их жарила. Такую моду привезла мать из Италии.Это было начало.
       Потом завелось настоящее ружье. Отец подарил нам двустволку «Бельмонт» с дамасковыми стволами. Правда, это была одноствольная двустволка или двуствольная одностволка — как угодно. Дело в том, что отец, подскакивая к глухарю, черпнул в стволы снег. Выстрел, как он рассказывал, получился какой-то странный, и что-то отлетело в сторону: оказалось, это кусочек ствола, вершка в три. Тогда ружье поступило в наше распоряжение — вернее, в распоряжение Юрия. Он ходил с ним в лес, бродил по камышам за утками. Я шел позади, полз, затаивался, иногда умоляя: «Подожди меня! Мне здесь уже совсем глубоко!» — и терпеливо ожидал, когда Юра передаст мне ружье и я стрельну.
       А еще мы любили стихи. Началось это, когда Юрию было лет шестнадцать, столько же и Мишке Надёжину, его близкому другу. Миша со школьных лет увлекался историей и литературой. Он принес нам «Александрийские песни» М. Кузьмина. Потом любимыми стали Бальмонт, Блок, Ахматова, Шершеневич... Юрка и Миша наперебой декламировали полюбившиеся стихи везде, где бы мы ни находились: на песке у моря, в лесу, на сеновале. Я хоть и не вошел еще в их возраст, но увлечение стихами разделял. До сих пор странная моя память вдруг выдает строфы и целые стихотворения, запомнившиеся еще тогда со слуха. Юра и сам пытался писать стихи.
       Однажды к крыльцу нашего дома в Лебяжьем из Ораниенбаума подкатила извозчичья пролетка, в ней Юрий в форме прапорщика, скрипит новыми ремнями, блестит погонами. Обстоятельства его приезда были печальными — брат уезжал на фронт. Снова мы встретились с ним не скоро — в Самаре. Туда был эвакуирован из Петрограда университет. Мать была доцентом романо-германского отделения, мы с сестрой поехали с ней. Отец и Юрий появились в Самаре, когда Красная Армия выгнала белочехов. Брат стал преподавателем во Всеобуче, я служил электромонтером на трамвайной подстанции, дежурил по суткам на умформере.
       Снова начались наши охоты. Бельмонт — двуствольная одностволка — остался где-то в Петрограде, со мной была легонькая двустволочка 24-го калибра фирмы «Лепаж», подаренная отцом. Била она отвратительно, к тому же я расшатал ее стрельбой сильными патронами бездымного пороха. С этим ружьишком надо было обращаться осторожно: стоило только резко опереть его на землю или нажать с тыльной стороны курка, если курки были подняты, как раздавался выстрел. Этот постоянный риск не мешал нам с Юрием охотиться на Самарских степных озерах, опять-таки вброд, самотопом. Опять, как при первых охотах, на двоих одно ружье. Только теперь я не плелся в надежде сзади, а после каждого выстрела ружье передавалось в руки другому.
       Не очень это были интересные охоты: уток было мало, чаще попадались лысухи, к тому же если дичь взята поутру, то донести ее по августовской жаре до дома было почти невозможно. В городе мы бывали часто голодны, а в деревне на бахчах за убитого ястреба нам давали сколько угодно местных мелких, но очень сладких арбузов и дынь.
       Интереснее были охоты по пороше. Мы искали зайцев — крупных, иногда черноспинных русаков по пригородным садам или тропили их на ближайших к городу островах: Коровьем, Узком и других. Там уже были впервые встреченные нами тумаки — помесь беляка с русаком, тоже большие. Наша добыча служила хорошим подспорьем для стола в то уже безмагазинное время.
       Через год мы вернулись в Петроград. Я поступил слесарем на торфоразработку, Юрий продолжил учение.Забавно вспомнить, как Юрий поступал в институт. Он очень любил зверей и решил поступить в сельскохозяйственный институт  на животноводческий  факультет.  И  вдруг,  вернувшись, говорит, что записался на сельскохозяйственный. Оказалось, что девушка, которая записывала на животноводство, куда-то вышла. Юрий подождал-подождал и записался у другой девушки. Утверждал, что из-за того, что торопился на охоту. Впрочем, могло быть и так, что растениеводческая девушка была красивей. Отец сказал: "Ты, Юра, будешь большим ученым. Не забудь рассказать в своей автобиографии, как ты выбирал специальность». В известной биографии профессора МГУ, дважды доктора, заслуженного деятеля науки, авторамногих книг по специальности, разбросанных по журналам стихов и поэтического сборника этот момент почему-то не нашел отражения. А любви к животным, особенно собакам, Юрий остался верен. И был не просто собаководом-любителем, а судьей-кинологом. Участвовал в выведении породы ирландских сеттеров. Написал книгу «Лайка и охота с ней".

http://oruzhie.com/images/foto_in_galery/150711_290.jpg

Юрий Алексеевич Ливеровский на охоте в Ленинградской области.

       На охоту из Петрограда ездили по старой привычке в Лебяжье. Приезжали на дачу, построенную отцом, откуда отправлялись дальше. Ходоки мы были сильные, пробежать два десятка километров — дело привычное. Заветным местом было Лубанское озеро, лежащее за рекой Коваш среди обширного болота. Лубаново на этот раз нас обмануло. Надеялись на утиный пролет. И действительно, утка была, но добраться до нее с берега без лодки невозможно. Мы обошли все озеро и отправились в обратный путь. Внезапно оказались свидетелями зрелища необычайного: огромная стая тетеревов — штук сто, не меньше, гремя крыльями, опустилась неподалеку от нас на открытом болоте. Многие косачи сразу же расфуфырились и запели. На красно-желтом в эту пору мху особенно контрастно вырисовывались иссиня-черные птицы, мелькали белые подхвостья. Наши собачки воззрились, ринулись и моментально согнали птиц.
       Чуть подальше мы заметили нечто странное: посреди открытого болота стоял легковой автомобиль. В те годы их было вообще мало, а этот — среди болота. Через минуту мы сообразили, что машина стоит на шоссе: болото пересекала так называемая Елисеевская дорога, насыпанная по мху для владельца известных магазинов от деревни Усть-Рудица до охотничьего домика на Лубанском озере.
       Двое у машины махали нам руками. Мы подошли. Заднее колесо легковушки глубоко осело в лужу. В одном из путников мы узнали Сергея Мироновича Кирова — фотографии его видели в газетах. Он поздоровался, улыбнулся приветливо и огорченно показал рукой на колесо. Не сговариваясь, мы втроем уперлись в заднюю стенку кузова, шофер сел за руль, дал газ, и машина, как пробка, вылетела на сухое, обдав нас всех брызгами болотной жижи. Смеясь, мы утирали лица, Киров спросил: «Вас подвезти? Какие красавцы!» — последние слова относились к нашим собакам. Мы отказались: не хотелось еще кончать охоту — и пошли через болото в сторону Шишкина.
       Образовалась компания из таких же, как мы, фанатиков охоты — это были студенты первых и старших курсов, молодые инженеры. В те годы охотиться можно было где угодно, никаких ограничений, приписных и закрытых хозяйств не было. Выбрав по карте подходящее место, выезжали из города, прихватив к выходному дню денек-два, а уж на Майские праздники или Октябрьские уезжали и на недельку, а то и больше.Юрий начал ездить по экспедициям и после первой же купил давно облюбованную бескурковку системы Ивашенцева, тяжелую, но с прекрасным боем. Я продолжал охотиться с одноствольным «Бельмонтом», а затем продал добытых белок и купил красивую, тоже хорошо бьющую бескурковку «Веблей и Скотт». В эти же годы мы оба увлекались пулевой стрельбой из малокалиберной винтовки — Юрий у себя в Академии наук, я в Лесном институте,— а затем много стреляли на стенде.
       Окончив аспирантуру, Юрий продолжал ездить в экспедиции. Где он только не был: Кавказ, Дальний Восток, Печора, Урал, даже Китай, конечно Байкал. Он любил кочевую жизнь и новые места, и если наш друг Женя Фрейберг предпочитал Север, то Юрий по характеру своему любил все: просторы пустынь, снежность гор, прозрачность таежных рек — все ему любо, и обо всем он писал не только научные отчеты, но и стихи.

Крутыми кругами уходит орел в облака, 
Он видит в ущельях ручьев переливчатый бег. 
И в синее-синее озеро Сары-Челек , 
Широким разливом спокойно втекает река. 
Огромные скалы поднялись отвесной стеной, 
Колючие ели взбегают на горные кручи, 
Взойди на джейляу и насладись тишиной, 
Полуденным ветром, несущим прозрачные тучи. 
До старой кибитки по снежным мостам поднимись, 
Где блещут боками в лугах кобылицы, 
И в чаше большой родниковой прохлады кумыс 
Кызынка тебе поднесет, опуская ресницы. 
На горы взгляни, на метающий дымчатый снег. 
И беркутов клекот свободный послушай — 
И синее-синее озеро Сары-Челек

       Покоем и счастьем вольется а тревожную душу.Юрий был классным охотником, я сначала шел за ним. Потом я настолько увлекся охотой, что она стала моим наваждением, и уже не я сопровождал Юрия, а он участвовал в охотах, которые я организовывал, учился у меня. Переехав в Москву, он там никогда не охотился — только в экспедициях. Приезжал в Ленинград специально, чтобы поохотиться со мною и моими друзьями.
       Брат был прекрасным, но несколько необычным компаньоном. Он никогда не вступал в споры, куда идти, как вести охоту. Похоже, это для него не имело значения. Всегда веселый, ровно настроенный, Юрка шел и о чем-нибудь оживленно рассказывал, шел напрямик, не выбирая дороги, через кусты и поваленные деревья. Он будто не замечал дождя, снега —поднять воротник ему не приходило в голову. Мог отдать кому-то нести свой рюкзак, не спросив, не тяжело ли; мог и взвалить на себя тяжелый и, не жалуясь, нести всю дорогу. Для него как бы не существовало внешних обстоятельств. У костра он всегда был в центре разговора, наслаждался общением с друзьями, читал стихи, такие нам всем понятные, близкие. Как они душевно звучали у глухариного костра!

Будет поезд рельсы пересчитывать, 
Загремит металлом на мостах — 
Мы весну поедем перечитывать 
В хвойные озерные места.
Где поля недавно сбросили 
Все, что наметелила пурга, 
Но лежат горбом на просеках 
Голубые, влажные снега.
Мы пройдем лесами неодетыми 
В черный остров, как в знакомый дол 
Глухариными рассветами 
Надышаться холодком.
Посмотреть, как утром лужицы 
Покрывает тонким льдом, 
И в ручей глядит калужница На лягушечий содом...

       Иногда мне казалось, что компания для него — главное на охоте. Но нет! Даже разговаривая, он был «включен» в охоту, чувствовал приближение птицы или зверя и невероятно быстро успевал выстрелить. Конечно, он знал и любил многие виды охоты.
Все, кто знал Юру, говорят прежде всего о его легком, общительном, прямо-таки солнечном характере. Со стороны жизнь его представлялась безоблачной. А между тем в ней бывали весьма суровые моменты.
       В Ленинграде Юра с женой жил отдельно. Вскоре после убийства Кирова Юра прибежал к отцу и сказал, что его вызвали в «Большой дом» и предложили немедленно выехать в ссылку в Иргиз. На вопрос: «За что?» — уполномоченный ответил: «Вы сын царского министра». Юрий попытался объяснить, что на самом деле все не так: он племянник, а не сын Александра Васильевича Ливеровского, что брат отца действительно был министром, но не при царе, а во Временном правительстве Керенского, и хоть он и был арестован при взятии Зимнего и чуть не расстрелян, но вскоре освобожден, заслужил доверие и давно работает в ЛИИЖТе, декан факультета, заведует кафедрой. Юра предложил уполномоченному самому проверить, дал телефон дяди Саши. Возражения не помогли: 24 часа на сборы — и все.
       Отец посоветовал: «Не возвращайся домой. Вот деньги, поезжай в Москву к Куйбышеву». Отец знал Куйбышева по Самаре, когда заведовал там губернским отделом здравоохранения. Юрий поехал, пробился на прием. Куйбышев встретил доброжелательно, переспросил: «Сын Алексея Васильевича?» Выслушал, сказал: «Возвращайтесь в Ленинград и не беспокойтесь. Передайте отцу привет». В Ленинграде курьер принес Юрию бумагу, отменяющую высылку. Так счастливо окончился эпизод, который мог стать трагедией. Для меня, впрочем, он имел последствия весьма болезненные.Я с семи лет вел дневники. Помню первую запись: «Мы сидим на бревнах, скоро придут коровы, если первая красная — завтра будет хорошая погода». Писал дневник довольно регулярно, часто вклеивая фотографии; конечно, там были и люди в погонах: отец дяди, артиллерист и путеец. В 1934 году у меня было 39 тетрадок и мечта — стать писателем. Эти дневники Юрий в мое отсутствие (я работал в Ижевске) с криком: «Погоны, погоны!» сжег. Я до сих пор сожалею о гибели этих тетрадей, в них было столько ценнейших теперь записей.

http://oruzhie.com/images/foto_in_galery/150712_290.jpg

Братья Ливеровские в Лебяжьем у дома отца перед выходом на Лубановское озеро. 1926 г.

       Большим и постоянным увлечением, любовью Юрия были собаки. Англичанка Диана, ирландец Топка, пойнтер Дик, полностью испорченный нами,— это еще собаки отца. Первой и незабываемой собственной собакой Юрия стал Хессу — лайка, привезенная им с Кольского полуострова. Хессу регулярно занимал первые места на выставках. Профиль этой собаки послужил моделью для круглой печати Общества кровного собаководства. И по работе это была отличная собака — правда, ярко выраженная «мелочница»: белка, глухарь, куница, норка. Медведя боялась панически. Мне Юрий привез с Печоры большого, казавшегося угрюмым Ошкуя, черно-белую лайку. С этими двумя собаками мы долго ходили на охоту. Позже Юрий завел гончую, русскую пегую Онегу, потом Ирику, ирландку. Впрочем, перечислить всех собак, которых он держал или к которым он имел отношение, держа в компании, просто невозможно.
       Мне особо запомнилась гончая собака породы арлекин, по кличке Попка. Юрий купил этого выжлеца, и он жил у нашей компании до глубокой старости, мы обоюдно были трогательно привязаны. Под конец жизни Попка совсем натрудил ноги, но чутье и страсть у него остались — и мастерство, конечно. Подымет он зайца — мы уже знаем — никогда не бросит, надо только помогать. Стоим на лазах, нажидаем косого, слушаем. Попка голоса не жалел: ровно бухал, иногда даже лил свой теноровый породный голос. Но если он примолк или завыл — кто поближе спешит к нему. Попка стоит перед преградой: большой лужей или изгородью. Надо его взять на руки, перенести, и вот — «ау-ау-ау!...» — опять пошел мерный гон, и обязательно через некоторое время будет выстрел и крик: «Доше-е-ел!» Сбоев у Попки не было. Мы все уважали его.Надо сказать, что по своему характеру, доброму и не настойчивому, Юрий довольно часто «распускал» собак. Иногда они поступали ко мне на «исправление». Видимо, Юрий надеялся, что я помогу с сеттером-гордоном Ренатой. «Радость моя последняя» — называл он ее в одном из писем. «На полевых испытаниях имеет дипломы, экстерьер отличный, но никто не может дать ей настоящего моциона, и нет у Ренатки настоящего охотничьего досуга». Ренату я не взял — сам тогда держал двух собак. Рената пережила своего хозяина.
       И все же молодое пристрастие к лайкам Юрий сохранил до конца своих дней. В нашей компании есть лаечник, дельный охотник, мой зять Аркадий Воинов. Юрий любил его подробные рассказы об охоте с Урчей, входил в детали, советовал... а умирая, завещал ему свое ружье — «Голанд-Голанд», верного спутника охотничьей жизни. Есть и стихи, посвященные лайке:

Кружит резкий ветер 
Желтых листьев стайку, 
На озерных плесах 
Шорохи дождей. 
Молодость с тобою 
Проходила, лайка,
Навсегда осталась 
Радость этих дней. 
Мы прошли по тундрам 
С аргишем оленей, 
Сполохи над нами 
Разливали свет, 
Вьючными тропами 
По тайге, где в пене 
Сбрасывает реки 
Становой хребет. 
Высились над нами 
В узких падях скалы, 
Инеем светилась бурая трава. 
И будили лая звонкие кристаллы 
Тихие лесные острова. 
Первые снежинки холодны и сухи, 
Принесет их ночью ветер штормовой. 
Ночью мне приснится 
Друг мой остроухий — 
Молодость и счастье 
Жизни кочевой!

       В моих охотничьих дневниках подробно записана одна из наших охот с лайками.
       На Октябрьские праздники 1930 года мы с Юрием и Димой Тищенко решили поискать новые места. Забрав с собой лаек (у Юры — Хессу и Айна, у Мити — Дунька, у меня — Ошкуй), поехали по линии Мга — Будогощ — Красный Холм на станцию Хотца. На первом свету вышли из вагона. Под холодным дождем семь километров отчаянного глиняного месива — и мы из сумрачного елового мелколесья вышли на поле деревни Заручье. Дождь кончился, ноги отдыхали на твердом. У околицы скучающая девица, одетая по-праздничному, грызла семечки.
—  Барышня, у вас в деревне охотники есть?
—  Много.   Идите  к  дяде  Васе,   он   направит — эвон  дом крашеный, двужирый, слева от дороги.
       Мы привязали собак у крыльца, прошли коридорчик, постучали в дверь. Ответа нет. Вошли в кухню, сняли на пороге сапоги, дипломатично покашляли, поговорили — все тихо. По застиранному добела половику добрались к следующей двери и вошли в большую комнату, сверкающую свежей краской пола. В красном углу, перед бесчисленными образами широкого киота теплилась лампадка. На подоконниках заботливо обихоженные домашние цветы, на стенах в изобилии чучела, рога, картины с лошадями и собаками. Мы разглядывали, стояли в нерешительности.
Бесшумно откинулась ситцевая занавеска боковушки, вышел библейский старичок в одном исподнем, на ногах черные чесанки, голова серебряная, на груди золотой крестик. Молча внимательными живыми глазами оглядел нас и вернулся в свою комнатку, скоро вышел одетый, поздоровался и протянул Мите — он самый старший и в пенсне — визитную карточку. Сблизив головы, мы рассматривали и читали. На белом глянцевом прямоугольничке изображен медведь, на четырех ногах, лохматый, толстый, добродушный. Под ним текст: «Василий Николаевич Рогов. Представитель медвежьих охот и прочих зверей. Петербург, Моховая, 8. Летом — Маловишерский район, станция Хотца, деревня Заручье». Старичок дал нам время для чтения, потом сказал: «Здравствуйте, проходите».
Знакомство состоялось.
       Мы спросили у Василия Николаевича совета, куда идти. Отвечал он охотно. Говор у деда северный, неторопливый: «Походите, походите, правда, лесишки-то наши пусты, нет ничего. В колхозах расстройство, безделье, дым по ветру развеивают. Вся моложа, а то и мужики захватят палилку-кочергу и полным суткам по лёсям шавают. Все распугали. Лося-то еще солдатишки, как с войны вернулись, с винтовок прибрали. Погуляйте. Собаки-то работают? Мелочницы? Так вам надо к Хилину или Кобыльей Горе, там боровато, круг нас больше березняки да пожни. Ночевать приходите».Четыре блаженных дня мы прожили в Заручье — остаток бабьего лета. Молодые, здоровые, мы несчитанные версты отмахивали по новгородским лесам. Полупрозрачные, но все еще яркие березняки взбегали на высокие обширные холмы, а там серые кубики изб и чуть в стороне белостенные церквушки, у подножий — спящие озера. Собаки находили белок, мы стреляли и тут же, на месте добычи, снимали шкурки с них, свертывали в комочки и прятали в карманы рюкзаков. Зверьки уже хорошо вышли: черноручки — в редкость, синюхи — ни одной. Тушками кормили собак. Зайцев собаки поднимали по нескольку раз в день. Этому шумному занятию с восторгом предавалась наша остроухая шайка, но косым никакого вреда не приносила. Один бурый белоштанный заспался и не услышал моих шагов, выскочил и поплатился. Да еще разок с плохо убранного поля собачки подняли глухаря. Бородатый, недовольно скиркая, не набрав еще высоту, налетел на верный выстрел Юрия. Взяли и трех селезней.
       Хорошо нам было и легко смеялось. Представьте себе такую сценку. Хессу нашел тетерева. На полянке островок кустов, над ним возвышается одинокая береза, тетерев — на верхушке. Хессу осторожно, редко и негромко облаивает птицу. Остальных собак не видно. Юрий знает, что тетерев не глухарь — долго сидеть не будет, и торопится стрелять. Далеко — считанных шагов оказалось девяносто два,— но птица валится камнем. Хессу схватил и... не может быть! — потащил в сторону. Брат с  криком  за  ним:   «Хеска,  брось!  Брось  сейчас  же!»
       Стремительным черным шаром на опушку выкатился Ошкуй, навстречу Дунька и Айна. Через минуту мы с Митей и Юрой, хохоча, наблюдали забавную картину: тетерев лежит на траве, вокруг тесным кольцом сидят наши собачки и скалят зубы друг на друга.Полдничали в лесу у костра. В чай добавляли клюкву, набранную в карман на болоте, а в трубки для лесного духа — пару еловых хвоинок.
       Домой возвращались в сутемках. В пристройке, где на свежей соломе отведено было место для наших собак, их ожидали плошки вкусного корма неведомого для нас происхождения — впрочем, заяц мой туда, несомненно, попал. Хозяин наставлял: «Дверь на засов — не забывайте. Волков шатается сила, нашим полесничкам они не по зубам, забыли отцовскую науку, им бы рябка да бельчонку. Зверь ушлый: с крыши пролезет, из конуры вытащит. В иной деревне вовсе собак не слышно — всех перетаскали. Глядите строже...»
       В доме нас ждал кипящий самовар, горячая картошка, соленые грибы со сметаной и постным маслом, моченая брусника, топленое молоко с коричневой пленкой, свежий хлеб. Самое удивительное, что за все эти дни мы ни разу никого, кроме Василия Николаевича, не видели, а стол был кем-то накрыт и после нас убран.
       Сидели за столом долго, хозяин рассказывал охотно, красочно. Как мы поняли, он охотник знающий, заядлый, но сейчас уже в лес не ходит. Отец его был известный во всей округе медвежатник. Василий эту науку перенял, не одного зверя вместе с батькой добыл, но позже прикинул, что выгоднее продавать не шкуру и сало, а живого зверя: «Начинал я по десяти рублей с пуда — все равно расчет был». Дело пошло, желающих богатых клиентов оказалось достаточно. Василий Николаевич широко скупал берлоги по всему краю: в Новгородской, Петербургской, Олонецкой и Вологодской губерниях.
—  Василий Николаевич, вы только медвежьи охоты устраивали?
—  В большинстве. Лося в те годы мало было; случалось, помогал   мужикам   по   волкам   и   по   рысям   тоже.   Только это мелочь.
       Спать мы уходили наверх, где в просторной прохладной комнате стояли четыре металлические сетчатые кровати, застеленные по-городскому: с простынями, пододеяльниками. У противоположной стены, прямо на полу, груда яблок — горькие дички, но с таким чудесным и сильным ароматом, что нам снились яблочные сны. Хорошо было у деда Рогова в Заручье.
       Эта поездка имела примечательное и неожиданное продолжение.
       Через некоторое время я получил письмо от Рогова с предложением берлоги.

       Мы собрали сколько смогли денег, но было недостаточно — не знали, что делать. Узнав об этом, мой дальний родственник, Владимир Щербинский, юрист по профессии, позвонил мне, сказал: «Братцы, не горюйте — у меня есть клиент, сенновский торговец свечами Квадратов. Он умница, понял, что НЭП недолговечен, кинулся на охоту: скупает все берлоги, где только может. Рогов ответил ему, что продана. Так это, наверно, вам. Я поговорил с Квадратовым, а он — со своим другом Смирновым, тоже купцом. Они согласны заплатить сколько надо и  приглашают вас». Утром пасмурного зимнего дня на станции Неболчи нас ждали два крашеных возка с бойкими сытыми лошаденками. Началась, как мы потом поняли, «лебединая песнь» Рогова — такой удивительной организации дела я ни до, ни после не видел, хотя много приходилось бывать на зимних медвежьих охотах.

       Все шло как по маслу, без споров и осечек, управлялось твердой невидимой рукой. Километрах в двадцати от станции в большой опрятной избе нас ждал самовар и после завтрака — пересадка на дровни. Приветливый хозяин дома никакого отношения к охоте не имел, сказал: «Покушайте, отдохните. Вами займется Гаврила». На крыльце нас ждал мужчина средних лет саженного роста в пушистой рысьей шапке. На плече у него висела одностволка, длиной соответствующая хозяину, с ложей, туго и обильно перевязанной проволокой. За спиной висел медный, в два витка, рог. Гаврила посадил Квадратова и Смирнова на дровни, нас   с   Юрой — на   вторые,   а   сам  с   двумя   помощниками поехал вперед. Кричан нигде не было — похоже, что они уже на месте.
       Лес густо задут вчерашней метелью. Мы рысили по только что проезженному зимнику, лошадки то проваливались куда-то вниз, то карабкались на горки. Если задевали ветки дугами — снег обдавал нас. Посмеяться бы, да не то настроение.

       Я немножко боялся за брата: не хотелось в чем-нибудь оскандалиться перед такими «зубрами», что ехали перед нами. Юрий охотник опытный, путешественник и отличный стрелок, но на облавного медведя шел впервые. На крутосклонном переезде не то речки, не то канавы мы чуть не выпали из дровней, еле удержались, берегли ружья. Возница повернулся к нам, объяснил: «Это Сясь, она аккурат берется с того урочища, где мерлог». — «Да ну?» — удивился Юрий. Я понял, что он, как и я, представлял себе Сясь по Ладожскому устью, где мы не раз охотились на уток.

       Лошадей остановили на лесной полянке у стога. Охотники сошлись в кружок. Помощники Гаврилы ушли, а он нам объявил: «Главного—на пятку, остальным тянуть»,— снял свою рысью шапку, в ней лежали три бумажки с номерками.

       Посмотрел, что кому досталось, сказал: «Пошли. С богом!» Добавил: «Облава ходячая, поосторожнее».
       Стрелковая линия оказалась совсем близко в высокоствольном бору, понизу почти чистому, без подлеска и бурелома. Номер Смирнова у небольшой выскети, к нему из глубины оклада тянется прогал, какая-то тропа. Юрий справа, я слева, за мной Квадратов. Отоптали снег и замерли — четыре толстые фигуры в белых халатах и нашапочниках. Я успел заметить, что на флангах появились и спрятались за стволами два человека. Так, понятно,— линия короткая, поставлены молчуны. Тишина, далекое круканье ворона и близкое попискивание синицы-пухляка. Как чувствует себя Юрий? Как узнать? Стоит неподвижно. В окладе шорох — Юрий вздергивает ружье. Ага! Волнуешься, братишка. И я тоже дернулся. С шипом и хлопком с еловой лапы соскользнула грузная навись. Тишина, напряженная тишина. Какой-то нелесной звук... Тоненько за белой стенкой леса запел рог. И сразу впереди зашумели человеческие голоса.
       Он показался вдалеке, шел прямо на Смирнова, большой, светлый, почти рыжий. Только бы Юрий в азарте не выстрелил! Смирнов нажидает на выстрел, стоит, не шевелясь, ружье под мышкой. Пора! Пора! Ну же! Медведь бежит резво по тропе прямо на стрелка. Смирнов не стреляет. Что делать? Мысли, как молнии: нельзя стрелять зверя, идущего на чужой номер,— позор! Зверь ближе, несколько прыжков — и сомнет охотника. Юрий целится. Я веду мушку чуть впереди медведя — не дам сломать. Что-то случилось? Нет, он не поднимает ружья. Теперь мы опоздали — нельзя стрелять: слишком близко человек.

       Оглушительно, с какой-то протяжкой грохнул выстрел. Медведь мертво сунулся в снег в полуметре от Смирнова. Нарушая все правила, мы подбежали, грузный Квадратов гаркнул отдышливо: «Оп-пять гу-гу-са-ришь!» Смирнов ничего не ответил, повернулся к нам с Юрием и, не торопясь закуривая, пояснил: «Штуцер экспресс-магнум пятьсот — чем ближе, тем вернее. Отдает, проклятый, зверски»,— сказал и потер щеку.
На линию один за другим вываливали заснеженные, как деды-морозы, мужики — ни одной женщины, ни одного подростка. На полянке у лошадей нас подхватили десятки рук и принялись подбрасывать. Я ничего не понял и по наивности решил, что благодарят за избавление от убийцы их коров. Квадратов вынул из кармана бумажник и передал деньги Гавриле,— очевидно, для раздачи.

       В деревне к дому, где нам был приготовлен роскошный обед, пришли местные жители и опять с шутками и приговорками нас качали, и опять Квадратов дал деньги. Приезжий, заметив белые халаты, придержав лошадь, сказал сидящей рядом жене: «Докторов качают — почто?»
Мы привезли на почту аккуратно снятую шкуру для Смирнова и в четырех мешках разделанную тушу. В этот год институт Юрия вместе с другими институтами Академии наук перевели в Москву. Началась для брата московская, сугубо городская жизнь. Охоты вспоминались в стихах:

Все было белым: тучи    в небе, 
Полей сверкающий простор, 
Холмов высокий мягкий гребень 
И чаши снежные озер. 
Все было тихим: ростань просек, 
Болота мерзлые до дна, 
Охапки снега в кронах сосен 
И елей плотная стена. 
И был осмотрен каждый выскорь, 
И снег отоптан хорошо, 
Когда вдали раздался выстрел 
И крик приглушенный: «Пошел!» 
И тишину разбил на части 
Обвал нестройных голосов, 
И яростным дыханьем страсти 
Наполнился простор лесов. 
Да, он пошел, мелькая в чаще, 
Таиться перестав теперь, 
Огромный, бурый, настоящий, 
Таежный новгородский зверь!

       Работы в Москве у Юрия Алексеевича сильно прибавилось, особенно после получения степени доктора. Все реже он выезжает в экспедиции, и это его печалит. В очередной мой приезд в Москву он прочел:

Конечно, неплохо: квартира, комфорт, 
Ковры и торшеры, на стенке офорт, 
Как пестрая бабочка, плоскость дивана, 
И теплая снежность наполненной ванны, 
И кафель на кухне, ласкающий глаз, 
И синим цветком расцветающий газ. 
Неплохо, конечно, но все-таки лучше 
На небе закатном зажженые тучи, 
Порывистый ветер, сминающий в складки 
Заплаты на старой походной палатке, 
И речки, которых не встретишь на карте, 
И путь по тайге на стремительной нарте, 
Распадков глубокие, длинные тени, 
И звезды в снегу под ногами оленей.

       Трудно было Юре, в те годы уже крупному ученому, директору по науке Почвенного института АН СССР, переживать лысенковщину. Помню, с каким возмущением рассказывал он про чудовищные нелепости, выдаваемые за великие открытия в биологии, вроде появления кукушек за счет Мохнатых гусениц, кур, «долбающих вредную черепашку». А позже с печалью и тревогой рассказал, как вместе с академиком Прасоловым ходил на прием к Берии по поводу ареста Николая Ивановича Вавилова. Академик сказал: «Зачем это вы держите в тюрьме гордость нашей и мировой науки? Это что — наветы Лысенко?» Берия ответил: «Нет, Трофим Денисович нам сигнализировал, но у нас есть и свои данные.» Узнав о смерти Николая Ивановича, Юрий написал:

Он  колос  брал,  как  мастер  тонкую  работу, 
Как математик — сложный интеграл. 
Как музыкант — ликующую ноту...
Колодец каменный бесчестной клеветы 
В туманный день его исчерпал силы. 
Но в нашей памяти навек остался ты, 
Веселый, ищущий и пламенный Вавилов!

       Еще одно увлечение Юрия. Нет! Нельзя так назвать долгую и трепетную любовь брата к нашему Северу, к местам новгородским в частности. Откуда она пошла?
       С самого начала наших с братом охотничьих устремлений мы обратили внимание на относительно близкие к Ленинграду глухие места Новгородской области. Однажды, путешествуя по карте, мы нашли интересный уголок: на берегу довольно большого озера деревня Крутик — три дома, а вокруг зеленое море, ближайшая деревня в восьми километрах. Вот бы поехать туда в отпуск! Далее — совпадение: институт послал меня для исследовательской работы в леспромхоз на станцию Анциферово — ближайшую к облюбованному нами месту. Было это в 1929 году.
Под выходной я вышел в поход. Прошагал пятнадцать километров и попал в деревню Ерзовку. Большая в те годы и благополучная деревня. Спросил: «Как пройти в деревню Крутик?» Получил ответ неожиданный: «Нет такой во всей округе». Я настаивал: мол, карты не врут. Безрезультатно. Подошел седобородый дед, прислушался, сказал: «Есть. Только это по-старому, по-письменному Крутик, теперь — Голи». Все обрадовались: не спрашивая, зачем мне Голи, наперебой объясняли, как туда попасть: «Ты иди дорожкой от кооперации на мыз (значит, на перевоз), там челон есть — был он там; если не совсем сопревши — наверно, на нашей стороне. С перевозу тропа, никуда не сворачивай, иди версты две. Хоть поздненько, гольские мужики — народ озерной, отчаянный — примут и ночью. А лучше ночуй». Решил идти. Вышел, где перевоз на другую сторону озера. Челн был на той стороне. Я думал не долго. Разделся, одежду свернул в узел и подвязал на голове ремнем. Холодна вода в мае месяце! Растерся, оделся.

       Поискал обещанную тропу, как будто нашел. Не понравилась — малохожена. А если будут свертки? Берег отлогий, песчаный — идти легко, Крутик, или Голи, у самого озера — не пройдешь мимо. Какая это была ошибка! Шел почти всю ночь. Если бы я знал тогда наше озеро, никогда бы не решился.
       В Голях встретили приветливо. Без всяких расспросов пустили в дом, положили спать в коридорчике на деревянной кровати под пологом, укрыли просторным тулупом — ночь была свежая.
       Мог ли я долго спать? Нет, конечно, часа через два разбудило предчувствие радости. Мне выдалось сияющее утро. Все оказалось светлым и добрым: просторная изба, свежевыбеленный бок печки, солнце в окнах, приветливые лица семьи Ивана и Гани. Сияние самовара, белоснежная скатерть, светло-коричневая корочка горячего рыбника под полотенцем. И как весело и просто, будто давно знакомы, вели мы разговор, ахали, добродушно смеялись надо мной — как это вместо короткой тропины от перевоза пошел берегом!
После завтрака Иван позвал меня с собой: «За Девьей горой и на Долгом острове надо смолье приглядеть и, кстати, сетчонку посмотреть». Подозреваю, что большой нужды в таком   дальнем   походе   у   него   не   было,— хотелось свое озеро показать. Я радостно согласился. Под крутиком на берегу у Ивана был челн. Я сел на переднюю лавочку, Иван толкнул долбленку, и мы скользнули в сказку — поплыли по синему небу, белым округлым облакам, прибрежные сосны, потревоженные веслом, плавно кивали, провожая нас.

       Широкоплечий Иван, стоя, длинным кормовым так ходко гнал челн, что у носа журчала и пенилась вода и длинные усы гладких волн уходили далеко-далеко по сторонам. Проплывали берега самые разные: плоские песчаные комы, каменистые обрывы, тростниковые заросли, широкие пляжи, зеленые камышовые заводи. И всюду острова, путаница проточин, лахтин, устья речек, проливы к соседним озерам. «Пятьсот островов на нашем Городне,— похвастался Иван,— и берегов за неделю не обойдешь».
       Сказка продолжалась. Гребец сел, положил весло на борта, оглянулся во все стороны, проверяя себя по ведомым ему береговым приметам, и уверенно заявил: «Тут... Здесь дна нет — провалучая яма, семь вожжей связывали — не достали дна. Погодь, потом расскажу». Мы высадились за Девьей горой, так называемой потому, что на вершине ее лежит камень с ясным отпечатком узкой босой ноги. На галечном берегу запылал кострик, вода рядом чудесная, прямо из озера. Солнце пригрело. Мы сидели с кружками в руках на корнях подмытой прибоем сосны, Иван рассказывал: «Наше озеро раз в тридцать лет уходит накорень в провалучую яму вместе с рыбой. Быстро уходит — над ямой воронка. Старики говорят, что туда опревшие челны торкали; так, скажи пожалуйста, дыбом станет и — ух, как и не было. От озера два маленьких плеса остается — там, где сильно было глубоко, сажен двадцать по средней воде. При мне было. Поле и поле, только с каждого плеса речушки текут. Наше плесо — это Гольское — все наши три хозяйства овсом сеяли. Богатый вырос, из годов такой. Еле убрали. Яма рыгнула — шапкой вода, бугром — и пошла разливаться. Мы бегом бабки утаскивали. Приходит вода с рыбой, больше, чем было. Озеро переполнится, и с него начинает бежать. Новая река затопляет в низинах леса и пожни».
       Обратный путь был простой: Иван перевез меня через озеро.
       Удивительное озеро! Да, именно так. Через несколько лет я написал рассказ о Городно, о чайках, сидящих на прибрежных соснах, об уходящем озере — и получил отказ. Рецензент писал, что подобные байки не принято печатать в советских журналах.
       Поясню читателю, почему я сделал такое большое отступление в рассказе о брате. Дело в том, что я влюбился в это озеро и заразил этой любовью многих, в том числе и Юру. Я начал туда ездить все чаще и чаще — и в любое время года. Когда хутор Голи заставили перенести через озеро в деревню Домовичи, приезжал и туда, а в 1952 году на краю этой деревни у высокого берега озера поставил летний дом, в котором теперь живу всю теплую часть года, от снега до снега. И Юрий влюбился в это озеро и тоже приобрел избу. В Домовичах поселились Фрейберги, Конокотины, моя сестра с мужем, жили Померанцевы, Селюгины, Коротовы и сейчас живут Тиме, бывали Семеновы, Соколов-Микитов, гостили у меня Глеб Горышин, Федор Абрамов, Олег Волков, в соседней деревне живет Николай Сладкое. Привились к этому месту люди бывалые, повидавшие и океаны, и горы, и тайгу, и тундру, и пустыню, и Байкал, и благодатный Крым. Все равно — приедут, посмотрят и останутся. Так образовалась на этом озере, в этой деревне колония приезжих и существует до сих пор, даже увеличивается — появилось четвертое поколение. Подружились, сроднились с местными жителями. И как мне было странно и славно подслушать, когда молодежь пела стихи брата Юрия как своеобразный гимн озера Городно:

Лежат снега необозримые, 
Шумят бескрайние леса. 
Сугробов крылья лебединые 
Прошила стежками лиса. 
О, край родной, медвежья вотчина! 
В тиши озерных берегов 
Меня встречает Новгородчина 
Сияньем искристых снегов.
И в глубине под льдами мертвыми, 
В январский холод русских зим, 
Уже блеснул боками желтыми 
На нерест вышедший налим. 
Вокруг метель неудержимая, 
Ручьи, промерзшие до дна. 
О Новгородчина любимая, 
Ты для меня, как жизнь, одна!

       Замечу, что Юрий не только воспевал красоту Городна, но, живя на нем, оставался исследователем: первым нашел на озерном берегу богатую неолитическую стоянку (это вошло в историю края). Он своеобразно отблагодарил озеро за полученные радости: написал научную работу по гидро- и геоморфологии района и передал ее в АН СССР. В результате был учрежден ландшафтный заказник «Карстовые озера» и сохранены окружающие леса.
       Рассказывая об этом интересном уголке Новгородской области, я должен, с болью в душе, добавить о его печальной участи. Несколько лет тому назад журнал «За рулем» объявил автолюбительский маршрут на живописное озеро, изобилующее пляжами, рыбой и всяческими красотами. В результате со всех, даже очень отдаленных мест нахлынули автотуристы. Не поинтересовался журнал на месте о возможностях маршрута. Сотни людей, проклиная ужасные подъездные дороги, разбитые лесовозами, калечат машины, убеждаются, что даже хлеба и молока поблизости нет, нет телефона, почты, медицинской помощи, и уезжают злые, недовольные. На малых пляжах десятки палаток стоят вплотную, все берега разъезжены, ягоды и грибы вытоптаны, прибрежные сосняки горят каждую весну и лето. Всю ночь над тихими плесами гремят транзисторы и — частенько — крики подгулявших туристов. Печально это.
       Последние годы жизни Юрий вел чисто городской образ жизни, безумно нерасчетливо работал, отдавая всего себя людям: учебники, монографии, программы исследований для молодых ученых и экспедиций, отзывы на диссертации, лекции, масса заданий по работе и в других местах. Особенно много времени и нервов требовала большая энергичная деятельность по охране природы: Байкал, истощение кедровых лесов, поворот рек, пыльные бури на целине. Трудно перечислить все эти больные места. К сожалению, он получал радость от удачного заступничества гораздо реже, чем боль от бессилия в этой трудной и неравной борьбе. Закончить рассказ о Юрии мне хотелось бы тоже его стихами, они посвящены мне:

От болезни, от страсти, от старости, 
От всего, что грозится бедой,— 
Ты вздохни широко, не по малости, 
Острый ветер над снежной водой.
По разливам, по-вешнему искристым, 
Поброди среди тающих льдов, 
Чтобы слушать не хрипы транзисторов — 
Разговоры весенних дроздов.
Непролазною чащей исколотый 
И дождями пробитый насквозь, 
Посмотри, как расплавленным золотом 
Неожиданно небо зажглось.
Посмотри: над лесными верхушками, 
Там, где месяц цветет молодой, 
Первый вальдшнеп протянет опушками, 
Зажигая звезду за звездой.
Голубыми крутыми пригорками 
Ты пройди, никуда не спеша, 
И тогда, глухариными зорьками 
Засветясь, распрямится душа!

       Вот такой он был, мой брат Юра.

А. ЛИВЕРОВСКИЙ

"Охота и охотничье хозяйство №1", 1991г.